Неточные совпадения
Купцы. Ей-богу! такого
никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж,
кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Стародум. Любопытна. Первое
показалось мне странно, что в этой стороне по большой прямой дороге
никто почти не ездит, а все объезжают крюком, надеясь доехать поскорее.
Так как
никто не обращал на него внимания и он,
казалось,
никому не был нужен, он потихоньку направился в маленькую залу, где закусывали, и почувствовал большое облегчение, опять увидав лакеев. Старичок-лакей предложил ему покушать, и Левин согласился. Съев котлетку с фасолью и поговорив с лакеем о прежних господах, Левин, не желая входить в залу, где ему было так неприятно, пошел пройтись на хоры.
Она пишет детскую книгу и
никому не говорит про это, но мне читала, и я давал рукопись Воркуеву… знаешь, этот издатель… и сам он писатель,
кажется.
Этого,
казалось,
никто не знал; не знал и поверенный.
Ему даже странно
казалось, зачем они так стараются говорить о том, что
никому не нужно.
И Степан Аркадьич улыбнулся.
Никто бы на месте Степана Аркадьича, имея дело с таким отчаянием, не позволил себе улыбнуться (улыбка
показалась бы грубой), но в его улыбке было так много доброты и почти женской нежности, что улыбка его не оскорбляла, а смягчала и успокоивала. Его тихие успокоительные речи и улыбки действовали смягчающе успокоительно, как миндальное масло. И Анна скоро почувствовала это.
— Что вам угодно? — произнесла она дрожащим голосом, бросая кругом умоляющий взгляд. Увы! ее мать была далеко, и возле
никого из знакомых ей кавалеров не было; один адъютант,
кажется, все это видел, да спрятался за толпой, чтоб не быть замешану в историю.
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж,
кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав
никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых
никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он
показался всему городу, Манилову и другим людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека.
— Как же, пошлем и за ним! — сказал председатель. — Все будет сделано, а чиновным вы
никому не давайте ничего, об этом я вас прошу. Приятели мои не должны платить. — Сказавши это, он тут же дал какое-то приказанье Ивану Антоновичу, как видно ему не понравившееся. Крепости произвели,
кажется, хорошее действие на председателя, особливо когда он увидел, что всех покупок было почти на сто тысяч рублей. Несколько минут он смотрел в глаза Чичикову с выраженьем большого удовольствия и наконец сказал...
А главное то хорошо, что предмет-то
покажется всем невероятным,
никто не поверит.
Но молодой человек, как
кажется, хотел во что бы то ни стало развеселить меня: он заигрывал со мной, называл меня молодцом и, как только
никто из больших не смотрел на нас, подливал мне в рюмку вина из разных бутылок и непременно заставлял выпивать.
Но
никто не хотел слушать. К счастию, в это время подошел какой-то толстяк, который по всем приметам
казался начальником, потому что ругался сильнее всех.
В минуту оделся он; вычернил усы, брови, надел на темя маленькую темную шапочку, — и
никто бы из самых близких к нему козаков не мог узнать его. По виду ему
казалось не более тридцати пяти лет. Здоровый румянец играл на его щеках, и самые рубцы придавали ему что-то повелительное. Одежда, убранная золотом, очень шла к нему.
Бедная старушка, привыкшая уже к таким поступкам своего мужа, печально глядела, сидя на лавке. Она не смела ничего говорить; но услыша о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, — и
никто бы не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая,
казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах.
Со стороны-то свежий человек сейчас видит, что
никого нет; а тому-то все
кажется от суеты, что он догоняет.
Большой собравшися гурьбой,
Медведя звери изловили;
На чистом поле задавили —
И делят меж собой,
Кто что́ себе достанет.
А Заяц за ушко медвежье тут же тянет.
«Ба, ты, косой»,
Кричат ему: «пожаловал отколе?
Тебя
никто на ловле не видал». —
«Вот, братцы!» Заяц отвечал:
«Да из лесу-то кто ж, — всё я его пугал
И к вам поставил прямо в поле
Сердечного дружка?»
Такое хвастовство хоть слишком было явно,
Но
показалось так забавно,
Что Зайцу дан клочок медвежьего ушка.
— Мне
показалось, что они тут ходят. Нет…
никого нет. Возьмите. — Фенечка отдала Базарову розу.
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу
казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют друг для друга, не видя, не чувствуя
никого больше.
— Нужно, чтоб дети забыли такие дни… Ша! — рявкнул он на женщину, и она, закрыв лицо руками, визгливо заплакала. Плакали многие. С лестницы тоже кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину
казалось, что глаза и лица детей особенно озлобленны,
никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
Кучер, благообразный, усатый старик, похожий на переодетого генерала, пошевелил вожжами, — крупные лошади стали осторожно спускать коляску по размытой дождем дороге; у выезда из аллеи обогнали мужиков, — они шли гуськом друг за другом, и
никто из них не снял шапки, а солдат, приостановясь, развертывая кисет, проводил коляску сердитым взглядом исподлобья. Марина, прищурясь, покусывая губы, оглядывалась по сторонам, измеряя поля; правая бровь ее была поднята выше левой,
казалось, что и глаза смотрят различно.
Ему
показалось, что
никто никогда не говорил с ним так свободно, в тоне такой безграничной интимности, и он должен был признать, что некоторые фразы толстяка нравятся ему.
Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел «огней души» в глазах жителей, ему
казалось, что все настроены так же неопределенно, как сам он, и
никто еще не решил — надо ли радоваться? В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина, у которого когда-то жил Макаров. Его «ура» поддержали несколько человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький, в теплом пальто, заметил...
Они оба вели себя так шумно, как будто кроме них на улице
никого не было. Радость Макарова
казалась подозрительной; он был трезв, но говорил так возбужденно, как будто желал скрыть, перекричать в себе истинное впечатление встречи. Его товарищ беспокойно вертел шеей, пытаясь установить косые глаза на лице Клима. Шли медленно, плечо в плечо друг другу, не уступая дороги встречным прохожим. Сдержанно отвечая на быстрые вопросы Макарова, Клим спросил о Лидии.
Ему
казалось, что бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго,
никому не мешая.
— Оставь,
кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шепот матери; чьи-то ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки, и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шепот матери удивил Клима, она
никому не говорила ты, кроме отца, а отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые слова...
— Я не помешаю? — спрашивал он и шел к роялю.
Казалось, что, если б в комнате и не было бы
никого, он все-таки спросил бы, не помешает ли? И если б ему ответили: «Да, помешаете», — он все-таки подкрался бы к инструменту.
—
Никого не поймали. Ты, Клим Иванович, поди-ко к себе в гостиницу,
покажись там…
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих,
кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который
никому не сделал зла, быстро идет по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
— На все вопросы, Самгин, есть только два ответа: да и нет. Вы,
кажется, хотите придумать третий? Это — желание большинства людей, но до сего дня
никому еще не удавалось осуществить его.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне
кажется — это страна людей, которые не нужны
никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
Минутами Климу
казалось, что он один в зале, больше
никого нет, может быть, и этой доброй ведьмы нет, а сквозь шумок за пределами зала, из прожитых веков, поистине чудесно долетает до него оживший голос героической древности.
Должен бы,
кажется, и любить, и не любить, и страдать, потому что
никто не избавлен от этого.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда
никому не жаловалась и,
кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи.
Никто не знал, каково у ней на душе.
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой,
кажется, никогда
никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал ее, даже сам князь, хотя у ней было пятеро детей.
Она вообще
казалась довольной, что идет по городу, заметив, что эта прогулка была необходима и для того, что ее давно не видит
никто и бог знает что думают, точно будто она умерла.
— Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а на нем лица нет! Глаза помутились,
никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь,
кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии.
Никого не слушает — я уж хотел побить его…
Жилось ему сносно: здесь не было ни в ком претензии
казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели
казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты,
никто не лез из кожи подделаться под простоту.
Она прожила бы до старости, не упрекнув ни жизнь, ни друга, ни его непостоянную любовь, и
никого ни в чем, как не упрекает теперь
никого и ничто за свою смерть. И ее болезненная, страдальческая жизнь, и преждевременная смерть
казались ей — так надо.
Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но,
кажется, как и мы, грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что «поклоняется красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала
никого, даже настройщика Киша.
Тогда
казалось ему, что он любил Веру такой любовью, какою
никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
— Неужели! Этот сахарный маркиз!
Кажется, я ему оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял у него в спальне. Он все, видите, нездоров, а как приехал сюда, лет сорок назад,
никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги, что занял у него, не отдам никогда. Что же ему еще? А хвалит!
— Да, правда: мне, как глупой девочке, было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет. Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас было иногда… очень скучно! Но он был,
кажется, очень добр и несчастлив: у него не было родных
никого. Я принимала большое участие в нем, и мне было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
«Вот она, „новая жизнь“!» — думала она, потупляя глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А
никто в доме, кроме Райского, не знал ничего. Но ей
казалось, как всем
кажется в ее положении, что она читала свою тайну у всех на лице.
Ее как будто стало не видно и не слышно в доме. Ходила она тихо, как тень, просила, что нужно, шепотом, не глядя в глаза
никому прямо. Не смела ничего приказывать. Ей
казалось, что Василиса и Яков смотрели на нее сострадательно, Егорка дерзко, а горничные — насмешливо.
Она вздрогнула от этого вопроса. Так изумителен, груб и неестествен был он в устах Тушина. Ей
казалось непостижимо, как он посягает, без пощады женского, всякому понятного чувства, на такую откровенность, какой женщины не делают
никому. «Зачем? — втайне удивлялась она, — у него должны быть какие-нибудь особые причины — какие?»
— Вы с меня много спрашиваете. Мне
кажется, этот человек способен задать себе огромные требования и, может быть, их выполнить, — но отчету
никому не отдающий.
— Андроников сам в этом деле путался, так именно говорит Марья Ивановна. Этого дела,
кажется,
никто не может распутать. Тут черт ногу переломит! Я же знаю, что вы тогда сами были в Эмсе…
До сего вечера, пятнадцатого ноября, я побывал там всего раза два, и Зерщиков,
кажется, уже знал меня в лицо; но знакомых я еще
никого не имел.